Под высокой защитой

18 апреля , 2017

Передо мной на столе пожелтевшие, со стершимися карандашными строчками листки письма, которое не дошло до адресата с прошлого года. Это письмо везли на рыбачьем челне, несли в заплечном мешке по снежной кашице лесных дорог, по полю, где вязли по колено в грязи ноги, под весенним теплым и обильным дождем. Человеку не терпелось излить свою душу, и он, несомненно, зная о трудностях доставки письма, все же не поостерегся и отправил его. В почтовый ящик при глухой станции одной из северных железных дорог конверт был опущен с расплывшимся адресом: он был написан химическим карандашом. Не предусмотрел охотник!

Под высокой защитой

Бездорожье осталось позади, впереди лежала трасса надежной почтовой связи, но письмо без адреса некуда отправлять. Так оно попало в руки проезжего корреспондента…

«Родная моя!

Казалось бы, не следовало мне уезжать по делу не служебному и не срочному. После нашего знаменательного объяснения все встало на место и открылась возможность договорить, что было не договорено на протяжении нескольких лет. Но может быть именно сейчас, перед тем, как нам окончательно соединить наши жизни, как раз и необходима недолгая разлука?

Или может быть я просто ищу оправдания внезапному отъезду? Я охотник, лесной человек,— лес позвал меня и я уехал, даже не предупредив тебя.

Мы вечером ходили с тобой по сухому асфальту московских улиц, а утром чуть свет пришли за мной товарищи и сказали только одно слово: «Пора!». Отъезд на пролет, как всегда у охотников, не мог не быть не внезапным. Пропустишь день и ехать уже незачем. Свалит дичь, останутся небольшие местовые стайки.

По пустынным улицам мы прошли пешком на Северный вокзал и сели в поезд. Состав потянулся сквозь московские окраины. Туманный и влажный рассвет занимался над городом. Вырисовывались темные от влаги стены дачных построек, открылись глазу подернутые мелкой рябью от несильного ветра лужи. Сыпал мелкий, изморосью весенний и теплый дождь. А всего-навсего накануне вечером мы гуляли с тобой по сухому асфальту и ты была в летнем костюмчике без пальто.

Теперь я лежу в охотничьем шалаше, на откосе островка, который одиноко возвышается над разливом талых вод. В шалаше сухо. Он сделан из фанеры, обит для маскировки рогожей, устлан сухим сеном. Я положил бумагу на патронташ и пишу, как за письменным столом. Уже давно минул рассвет. Ночью шел дождь, а сейчас в воде горит солнце, поднялся ветер, и он наносит разноголосый птичий гомон. И хотя еще не кончилась утренняя охота, мне не думается о ней, мне хочется говорить с тобой.

И я, пожалуй, признаюсь: мне не следовало уезжать, хотя стоило больших трудов исхлопотать в дирекции института отпуск на несколько дней накануне экзаменационной сессии. Помогло только то соображение, что студенту биологического факультета, будущему зоологу, общение с природой может вполне заменить несколько часов аудиторных занятий. Я мог бы быть с тобой вместе каждый вечер, а тут ты следуешь за мной лишь в моем воображении.

Мы сошли с поезда на глухом полустанке. Беззвездная ночь, сильно ветреная и затемненная, лесами окутала дорогу. Прощально и одиноко мелькнул огонек заднего вагона и скрылся за поворотом. Подал теплый дождь. Сегодня в ночь, по общему мнению, должно было все разом кончиться и в этих местах долгого зимнего стояния. Накатанный снег на дороге еще держал, но уже было много просевов. Мы ожидали, что вот, вот развезет и накат, и мы пойдем по колено в сплошной снежной кашице. Лесная дорога в весеннюю росторопь для охотника не новость, но все-таки нас не покидало опасение, что опоздали и не пройдем оврагами. По закраинам блистала вода и темнели кочки, выбившиеся из-под снега. Сегодня в ночь, не иначе, должны были тронуться реки.

Я опустил козырек кепки на брови, надвинул капюшон непромокаемого плаща, застегнулся на все пуговицы и шел сзади всех и думал всю одну и ту же думу. Нет, не радовала раньше ты меня своим вниманием. Над мыслями человек не волен. Мне припоминались больше горькие обиды. Вероятно, на широком жизненном фоне — обиды эти и не столь весомы, а скорее даже смешны для человека, пережившего настоящее горе. Но не каждому положено чашу горя испить до дна: кому-то выпадают только капельки.

Вспомнил я один танцевальный вечерок в нашей школе. Я приглашал танцевать только тебя, а ты танцевала со многими, поэтому мне большую часть вечера приходилось подпирать плечом стену. На мои просьбы ты соглашалась, снисходительно улыбаясь. А когда уходили с вечера, ты по какому-то поводу бросила подругам фразу, которую я не мог не слышать. Ты ее произнесла, наверное, не для подруг, а для меня.

— Вот,— сказала ты, имея в виду меня,— ко мне тоже навязывается, я ничего не говорю, даже, когда танцую с ним.

Этаких фраз я мог бы, как ты знаешь, немало вспомнить. Ты в меня кидалась ими, как песком в глаза. А однажды, когда я отважился пригласить тебя в театр, ты, ничего мне не сказав, не предупредив, прислала вместо себя своего брата, которого, как ты прекрасно знала, я не любил за недоброе и высокомерное отношение к товарищам.

…Когда под ногами истаивает снег, когда внезапно возникают лесные болота неизведанной весенней глубины, представления о времени стушевываются. Мы вышли со станции в полночь. В лесу слышалось множество шумов: и шорох дождя в хвое, и его шелест в мелком неодетом кустарнике, и игра капели по воде, и перебор ручьев, и вздохи оседающего снега. Проборматыеали что-то сквозь сон лесные птицы. Пахло оттаявшей еловой смолой, словно около курили ладан.

Деревня, где жил наш друг, смыкалась с лесом, и мы заметили, что вошли в нее, лишь увидев огонек в крайнем доме. Мы подошли к забору. Взлая-ла собака, стукнула дверь и на порог вышел старик. Где-то совсем рядом шумела, шуршала, ломала лед вышедшая из берегов Сухона.

Лодка уже была приготовлена. Старик прикрепил к корме мотор, рванул верезочку, и мы нырнули в темень, в крошево льда, в буруны весеннего половодья. Было бы слишком скучно рассказывать тебе об этом ночном и неспокойном плавании. Только старый бывалый рыбак и охотник мог провести дощатую плоскодонку во время ледохода по выступившей из берегов реке, да еще в темень и в дождь. Нас же вело за ним его твердое, скупое, но и выразительное уверение:

— Идет!..

Под этим коротким словом подразумевалось очень многое. Это значило, что на ледолом, на вскрытие рек подошли стаи кряковых, самой завидной породы уток. А некоторая дрожь в голосе, с которой было произнесено это слово, показывала, что летит утка валом, что идет настоящий большой пролет.

Еще до того, как началось таяние, по белой тропе старик расставил по облюбованным и испытанным всхолмьям на лугу, заливаемом водой, шалаши, и теперь вез нас к ним, рассадить в охотничьих засидках.

Старик был строгим охотником. В ночь перед большой охотой он никогда не ложился спать.

Он по-многу раз выходил на улицу.

И ветер, и дождь, и снег, и сила запаха соломы, доносившегося из омета,— все им бралось на заметку. И он еще с ночи определял, с какой стороны поутру зайти на зверя или на птицу. Человек торопливый на выстрел мог навеки потерять его уважение. «Стреляй наверное,— говаривал он,— зверя и птицу портить нечего».

Вот, скажешь ты, и с чего это мне читать о каком-то старике, где же суть, ради чего написано такое длинное с такими путаными подробностями письмо?

Строгость в охоте,— вот, что мне хотелось подчеркнуть в характере нашего проводника. Тогда тебе будет понятным и то, что я сделал.

В кромешной темноте меня оставили на острове. Старик зашел в воду и привязал к колышку крякушу, оттолкнулся, запустил мотор, и я остался один на один со своими мыслями и чувствами.

Рассвет не занимался. Падал тихий, теплый дождик. Я постоял, послушал как играет вода и лег в шалаш.

Шагах в десяти от меня плавала утица. Я с трудом различал ее силуэт. Время отсчитывало последние минуты перед зарей. Истекал самый глухой час ночи. В этот час даже глухарь на какое-то короткое время перестает петь и слушает, не идет ли рассвет. Утка в это время летит быстро и высоко.

И вдруг будто ветром дунуло в густую темь, будто кто светлый прошел по земле. Всплыли очертания темных предметов, посветлела водяная гладь. И сейчас же круто переменилось все в природе.

Сначала закричали на деревне грачи. Без сигнала, по команде сердца закричали они на разные голоса, захлопали крыльями и разбудили всех птиц на деревне. Им ответили домашние гуси и утки. Началась перекличка петухов. Совсем над головой я услышал тонкий волнующий пересвист чирков-свистунков. Захлопала крыльями и прокричала для пробы моя крякуша. У старика это хозяйство было поставлено хорошо. Он не давал ухудшиться роду вызаренных, осадистых, горячих в работе крякуш. Все они у него прошли строгий отбор.

У всех на нёбе по пяти зарубинок. Мне досталась не первогодка, а уже привыкшая к охоте и заманиванию.

Первый ее вскрик был несомненно пробой голоса. Она покричала и тут же сама прислушалась: не свистят ли где крылья селезня. Затем торопливо проплыла туда и обратно и принялась купаться. Она подхватывала в рот воду и обдавала себя, перебирая каждое
перышко, отряхнулась, прогнала вдоль тела дрожь и закричала.

Я услышал пролет большой утиной стаи. Как бы раздвинулся под взмахами множества крыльев воздух. Утка рассыпала кряканье еще раз, и я увидел две летящие точки над водой. Это от стаи отделились два селезня. На бреющем полете они пронеслись над шалашом, где-то вне поля моей видимости взмыли вверх и опять сделали заход над уткой. Но на этот раз пути их скрестились. В туманном прореженном рассветом воздухе я отчетливо увидел их схватку. Один селезень подсек другого в полете и ухватил за шею. Оба, бешено работая крыльями, почти повисли в воздухе. Но один из них, подсеченный падал, за ним опускался к воде и другой. Я уже мог стрелять. Но первый порыв выстрелом не завершился.

Утиная стая

Слишком неожиданной была схватка. Редко какому охотнику выпадает увидеть такое. У воды схваченный за горло вывернулся и оставил поле боя победителю. Тот сел на воду, горделиво отряхнулся и поплыл к утке. Я усмехнулся и опять не поднял ружья. И справа, и слева, и спереди,— на островах, где были высажены мои товарищи, раздалось уже не по одному выстрелу. А у меня не поднималась рука. И не потому, что этому селезню так трудно далась победа. Не из жалости, нет.

Он был очень красив этот мужественный кавалер. Просветлело, и я отчетливо различил сизую, ясную окраску его большой головы, белый ошейник, темное перо сложенных крыльев. Торжествуя победу, он подплывал к утке медленно и величаво. Но и не красота его спасла ему жизнь.

Он находился под высокой защитой моего чувства к тебе. Я не мог, не смел осквернить выстрелом нарождающегося дня нашей любви. Ты все время была в мыслях моих рядом со мной.

Дождь оборвался. Ветер разбросал по закраинам тучи, и солнце взошло на чистое небо. При дневном свете я увидел нашего старика. Собрав моих товарищей, отталкиваясь шестом, он вел лодку по мелководью, направляя ее ход ко мне. От лодки отлетали утки и неторопливо, без опаски высаживались на заливе перед моим шалашом.

Представь себе негодование старого и строгого охотника. Вряд ли я ему смогу удовлетворительно объяснить почему не стрелял».

Далее следует подпись, но я опускаю ее. Людям не обязательно знать имя излившего душу человека. Главное сказано.

Федор Шахмагонов. «Охота и охотничье хозяйство». 1957, №5.


Добавить комментарий

 

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.